Сузун. Сузунский район.      
посёлок Сузун
Форум | Фотоальбомы |
Помощьпомощь    стартоваяв закладки   
   Главная страница / Краеведение. /
Разделы: Еще в рубрике:



[ забыл имя или пароль ]
[ регистрация ]





Реклама








Сузунская миллионщина.

Редактор: cepbiu
Опубликовано: 14.02.2011


Увеличить, кликни на фото


День первый

ЗАВОД-СУЗУН И ЕГО ОБИТАТЕЛИ


Глава I
ЗА ТРИ ДНЯ ДО ЯРМАРКИ


Был на исходе 1847 год.
Той зимой в природе творилось странное. На дворе стоял декабрь; по календарю была пора первых Никольских морозов, однако в самый канун Никольщины возобладала такая оттепель, будто весной, в великий пост. С юга, из Заобья, дул теплый сырой «калмык», дороги обледенели, земная твердь покрылась пеленой грязного снега.
В эти дни управляющий Сузунским монетным двором майор Соколовский и священник заводского храма отец Василий ежедневно сносились меж собой письмами. Столь активная переписка главного мирского начальника завода и духовного пастыря объяснялась тем, что через три дня в заводе «имела начаться» зимняя ярмарка. Учреждена она была лет пятнадцать назад особым указом царя и приурочена к зимнему Николе с таким умыслом, чтобы зваться Никольской и восславить тем самым ее учредителя, государя Николая Павловича.
И вот уже полтора десятка лет, на две недели зимой, делается Завод-Сузун торгового столицей великого сибирского края. Сам завод — поселение не шибко людное, и шестиста дворов не наберется. А на ярмарку съезжается по десять-двенадцать тысяч подвод, на каждом подворье скапливается по дюжине постояльцев; случается, что изб не хватает и приезжие расселяются на постой в банях. Как тут не тревожиться господину управляющему и заводскому священнику о безопасности монетного Двора.
В третий день декабря месяца в два часа пополудни из поповского дома вышел дьячок, с письмом за пазухой для управляющего. Идти по обледенелой укатанной дороге было скользко, под сапогами — сплошная гололедь. Ветер порывами подталкивал в спину. Дьячок миновал базарную площадь с торговыми рядами и весовой палатой и стал спускаться к речной плотине, которая в этом месте перегораживала Нижнюю Сузунку. Навстречу по плотине ехал углевоз. Мужичонка, сидевший на угольном коробе, весь чумазый, аки черт из пекла, издалека заметил дьячка и, дабы не встречаться с ним, что по народному поверью не сулило удачи, проворно свернул коротконогую брюхатую лошаденку налево, к запруде.
«Еретик чумазый, темнота! — сердито подумал дьячок.— Ну, да господь ему судия...»
Миновав плотину, дьячок оказался напротив монетного двора, который располагался ниже запруды, по левую сторону от дороги. Деревянная крепостная стена щетинилась острыми железными зубьями. Над стеной возвышалась длинная закопченная крыша с двумя высокими трубами. Южный скат крыши был голый: ветры вымели ее, будто под метлу. Северную, подветренную сторону покрывал черный от копоти снег, похожий на кудлатые патлы.
С монетного двора на дорогу выходили обыскательная изба без окон и ворота, встроенные в крепостную стену. Во всю ширину ворот простиралась крашеная вывеска. На пей державной вязью было выведено: «Колыванский монетный двор е. и. в.» Мало кто ведал, что последние буквы означали: «его императорского величества». Зато и без писаных словес каждый сузунский обитатель знал: вывеска указывает на то, что в крепости зиждется царева денежная кузница, которая день и ночь колыванит государеву денежку.
Около полосатой будки, размалеванной «под тигру», пес службу караульный солдат. Оп опирался на ружье с примкнутым штыком, как отдыхающий странник на посох. На портупее у солдата висела сабля в ножнах. Время от времени он вскидывал ружье на плечо и прохаживался вдоль крепостной стены. Когда дьячок поравнялся с караульной будкой, солдат остановился и сделал «на караул». Такого приветствия по отношению к особе низшего звания караульный регламент не требовал. Солдат отдал воинский комплимент по собственной воле, по знакомству.

На учебном плацу, напротив главных ворот, под дробь барабана маршировали солдаты охранной команды. Командовали ими два горластых унтера. Чуть поодаль верхом на вороной кобылице гарцевал молоденький подпоручик, он то и дело покрикивал на унтер-офицеров.
Светло-синие мундиры, доходящие спереди до пупа, и такие же светло-синие панталоны плотно облегали солдатские тела. Мундиры были отделаны желтой окантовкой, она тянулась по вороту, по бортам, по обшлагам рукавов и уходила за спину на фалды, свисающие с ягодиц двумя языками. На ногах — черные кожаные краги, поблескивающие медными надраенными пуговицами. Высоко вскинутые усатые головы несли на себе кивера черного цвета с бело-зелеными кокардами. Всю эту разноцветную картину солдатского одеяния довершали белые лосиные перчатки, делавшие плацевой строй совсем парадным и веселым.
От главных заводских ворот, где у полосатой будки стоял караульный солдат, дьячок свернул направо к мосту. Мост, перекинутый через маленькую речушку Пивоварку, впадавшую в запруду, звался Конюшенным: дорога через него вела на заводские конюшни.
Тут, на самом берегу Пивоварки, располагалась усадьба господина управляющего. Дом — громадный, весь в окнах. За домом, над железной крышей, возвышалась старая лиственница. Зимняя нагота дерева совершенно явственно указывала на то, что лиственница — о двух вершинах. Наблюдательные люди находили в этом скрытый смысл, нечто вроде иносказания. Мол, кому власть дана, тому самой судьбой две головы даровано.
Рядом с домом господина управляющего выстроились казенные хоромины остальных обер-офицеров. Офицерская слободка составляла короткую одностороннюю улочку напротив крепостной стены и имела второе название — Светличная. Офицерские дома и впрямь — настоящие светлицы: одной оконной рамой можно застеклить пятистенную мужичью избенку. Да еще и двойные рамы, не то что у деревенских мужиков и мастеровых.
Подходя к господскому дому, дьячок всякий раз переживал робость, будто приходил сюда впервые. Силен был магнетизм всемогущества обитателей этого дома, вельми силен!
На крыльце дьячок приостановился: дверь была непривычно просторной и высокой, будто вела не в жилой дом, а в божий храм. В мужичьих избах двери низенькие, в полроста. И позабыл бы другой раз поклониться хозяевам и иконам, да не позабудешь — низкая дверь заставит поклон отвесить.
В безлюдной прихожей на дьячка с иконы в позлащенном окладе пытливыми зеницами уставился Никола-чудотворец. Быстро сдернув с головы поповскую папаху, дьячок принялся истово креститься. Помолившись, примостился на черном полированном диване, обитом красным сафьяном, и стал смиренно ожидать, когда его увидят хозяева.

Глава II
В ГОСПОДСКОМ ДОМЕ


Господин управляющий с женой, как, впрочем, и все сузунцы, во время ярмарки тоже принимали у себя на постой гостей. Обычно постояльцем в доме Соколовских бывал какой-нибудь именитый купец из коренных российских губерний либо с Урала. Нынче же хозяева ожидали столичного чиновника, который должен был прибыть из Петербурга с важным государственным поручением. Для него комнаты были давно готовы, их перед вселением оставалось только подкурить ладанным дымком, чтобы рассеять нежилые запахи.
Но вчера виды на постояльца неожиданно изменились. Из губернского города Томска прискакал курьер от гражданского губернатора генерал-майора Аносова. Того самого Павла Петровича Аносова, который слыл великим кумиром российской горной инженерии и своими научными изысканиями прославился на всю просвещенную Европу.
Генерал уведомлял майора Соколовского, что по сведениям начальника Сибирского таможенного округа, на Никольскую ярмарку проследовал с караваном товаров богатый купец из самой Персии. Купец, по-видимому, является негласным послом персидского падишаха и едет в Сибирь с торгового разведкой. И потому, учитывая интересы Российской короны в Персии и полагая сии торговые сношения международными, генерал Аносов просил майора Соколовского оказать иноземному негоцианту всяческое гостеприимство и содействие в торговом предпринимательстве.


Увеличить, кликни на фото

Теперь выходило, что управляющий и его супруга должны принимать у себя в доме не одного важного постояльца, а сразу двух: петербургского курьера и персидского купца. По этой причине в доме затеяли спешное переустройство, которое не коснулось только домашнего кабинета майора, гостиной и спальни. В остальных четырех комнатах переставлялась и добавлялась мебель. В денщицкой, где должен был квартировать персианин, стены заново оклеивались шпалерами, подбеливались потолки. Две бабы из Барабинской слободки мыли окна и полы. Протапливался и приводился в жилой порядок летний флигель — пристанище для челяди персидского гостя. Хозяева предусмотрительно решили освободить один амбар под товары иноземного купца. Словом, хлопот для одного дня оказалось очень много.
Но хозяин дома, Наркис Александрович Соколовский, даже при чрезвычайных обстоятельствах не менял своих привычек, которые полагал правильными. И потому, не считаясь с приготовлениями к встрече гостей, прилег отдохнуть. Его послеобеденный сон не был беспорядочной леностью барина, могущего на сытый желудок проваляться до самого вечера. Отдыхал он в домашнем кабинете, да зачехленном диване, не раздеваясь, а только скинув мундир.

Меблировка и порядок, которые здесь содержались, свидетельствовали о непривередливом, но изящном вкусе н знатном воспитании хозяина. Ничего показного, как у тщеславных баричей, которые только стараются выглядеть занятыми людьми, а на деле предаются у себя в кабинетах праздной лени, уединяясь от домочадцев. Вдоль всей внутренней стены тянулись застекленные книжные шкафы. В них хранились книги на четырех европейских языках: хозяин, кроме русского, бегло читал по-немецки, французски и английски. Деловые инженерные книги были на немецком и английском языках. На французском — десятка два-три занимательных романов, которые когда-то с переводом на русский, он читал вслух жене и детям. Но с тех пор как сыновья повзрослели и уехали в Петербург на учебу, он ни разу не брался за них.

В простенке между окнами, выходящими к заводской крепости, висел написанный маслом портрет Петра Великого в тяжелой багетовой раме с позолотою. Царь был изображен в блестящих железных латах. Взор его горел живым нетерпением, усы нервно топорщились над плотно сомкнутым ртом. Майор Соколовский не случайно повесил в кабинете портрет великого царя-реформатора. Весь лик изображал неукротимую энергию. В железных латах, а не в пышном одеянии, он выглядел старомодно, однако металл на царской фигуре, по мнению хозяина, олицетворял прогресс России и духовное родство великого царя с деяниями инженеров горного корпуса.
Сам Наркис Александрович Соколовский принадлежал к известной династии сибирских горных инженеров, которые трудами на благо Отечества прославили свою фамилию в Алтайском горном округе, принадлежавшем царской семье. Его родной дядюшка, полковник Петр Николаевич, был горным начальником всего округа, Наркис Александрович состоял у него в прямом подчинении. Второй дядюшка, инженер-капитан Александр Николаевич, ведал изысканиями полезных ископаемых совсем недавно, в этом же 1847 году, впервые описал в петербургском «Горном журнале» кузнецкие каменные угли. Словом, Наркис Александрович имел все основания годиться своей фамилией, которая всего лишь два поколения назад принадлежала мелкому губернскому чиновнику, его деду...

Сегодня Наркису Александровичу заснуть никак не удавалось, одолевалн заботы. Он только лежал с закрытыми глазами. Поэтому, когда в кабинет неслышно вошла его супруга Мария Павловна и присела в изголовье, он тотчас же открыл глаза. Мария Павловна погладила его по волосам, он поймал руку жены и поднес к губам.

— Вставай, Наркис, пора,— мягко сказала Мария Павловна — Вот письмо от отца Василия.
Наркис Александрович сел, обеими руками пригладил седеющую шевелюру и расправил короткие вьющиеся усы. Взяв со стола очки в золотой оправе, сдул со стекол невидимые пылинки и посадил очки на нос, плотно, к самому лицу. Пока он молча пробегал бумагу, Мария Павловна придвинулась к нему, склонила голову на его плечо и тоже прочла:

«Милостивый государь Наркис Александрович!
Сим имею честь уведомить ваше высокоблагородие, что сего числа мною получено предписание барнаульского духовного правления о торжественном богослужении по случаю 100-летнего пребывания Алтайских горных заводов в ведении его императорского величества, каковое и имеет состояться 6 числа сего декабря месяца. Соизвольте, милостивый государь, дать по сему поводу надлежащие распоряжения, кому следует. Священник сузунской церкви Вознесения Христа — Василий Олонецкий.
Сего 3-го дня декабря месяца 1847 года от рождества Христова».

Наркис Александрович закончил чтение и, глядя в письмо, задумчиво сказал:

—Вот так-то, Машенька. Вот и явился долгожданный праздничек...
—Ну и дай бог!
—Дай-то дай...— он привычным, манером принялся тереть лоб.
—Ты чем-то озабочен, Наркис?
—Скажу, Машенька, по секрету — боюсь я этих праздников, как огня боюсь.
—Вот тебе на! — удивилась Мария Павловна.— Чай, нраздники-то не впервой.
—Это так, да только нынешний-то Никола не простой, юбилейный. Сто лет! Не произошло бы, не дай бог, нежелательных последствий. А тут еще ярмарка не ко времени. Понаедет всякого народу — несчесть числа. Среди них бродяги, лиходеи. А здесь — казна... Тебе, друг мой, не приходило в голову полюбопытствовать, сколько монет наковала наша денежная кузня?
—Сколько? — простодушно переспросила Мария Павловна.— Мильёны, наверное.
—Миллионы — это ты правду сказала, Машенька. То-то и оно, что миллионы...

Наркис Александрович легко встал с дивана, взял со спинки кресла мундир. Мария Павловна продолжала сидеть, давая тем самым понять, что разговор не закончен.

—Бог с ними, с миллионами,— сказала она,— кроме денег существуют еще христианские добродетели, а мы о них, случается, забываем.
—Что-что, Машенька? — Наркис Александрович, надевая мундир, задержал руки в рукавах.
—В суете, говорю, забываем делать добро людям.
—Это ты обо мне? Я не исполнил какого-то своего обещания, так? — Наркис Александрович, надев мундир, снова потер лоб.— Извини, душа моя, решительно ничего Вспомнить не могу.
—По службе ты небось ничего не забываешь,— сказала Мария Павловна, но в голосе ее не было ни упрека,
ни строгости, даже наоборот, звучала похвала, что муж так исправно исполняет казенную службу.
—Служба есть служба, Машенька. За службу мы с тобой деньги получаем.
—О, господи! Опять деньги...
—Деньги, деньги, деньги! Видно уж так судьбе угодно, коли поставила она меня ковать в Сибири деньги Российской империи,— отвечал


Наркис Александрович, наклоняясь над головой жены для поцелуя.— А ты не капризничай, Машенька. Скажи-ка лучше, что я позабыл исполнить?
—А помнишь, я еще на Покров-день просила тебя. Больше двух месяцев прошло... Батюшка Покров, покрой землю сыру да меня молоду. Об Евдокии...
—А-а-а. Да-да-да...— не дослушав жену, вначале нараспев, а потом скороговоркой отвечал Наркис Александрович.— Виноват, виноват! Я решил, что это не к спеху, а потом и вовсе запамятовал...

Мария Павловна напоминала мужу свою просьбу относительно прачки, которая работала у них в доме. Была она вдовой с тремя малолетними ребятишками. Муж ее служил подручным литейного мастера и помер от чахотки в позапрошлом году. И теперь Мария Павловна почитала своим христианским долгом заботу о новом семейном устройстве своей домработницы и ее малых деток.

—Я, Машенька, не совсем уверен в скором успехе этого предприятия. Вдовцов-то неженатых на заводе нету. Но я позабочусь. Сегодня же позабочусь... А сейчас надобно ответить отцу Василию.


Наркис Александрович сел за стол, достал из внутреннего ящика два листа грубой желтой бумаги и, прежде чем писать, на мгновение замер, задумавшись. Потом энергично обмакнул перо в чернильницу и стремительным движением руки, не делая остановок, стал класть на бумагу слово за словом.
Быстро закончив писание, он взял с чернильного прибора песочницу, похожую на перечницу, и потряс ей над листом бумаги. Когда песок промокнул свежую нисанину, Наркис Александрович аккуратно стряхнул его на второй лист. Пока он складывал записку, Мария Павловна высыпала промокательный песок обратно в песочницу. Приняв из рук мужа конверт, она вышла в прихожую и застала там дьячка в том же положении, в котором оставила его четверть часа назад.


Глава III

СОБРАНИЕ ГОСПОД ОФИЦЕРОВ


Письмо отца Василия было не единственной деловой бумагой, которую в этот день получил майор Соколовский. После обеда, в заводской конторе, вахмистр-столоначальник вручил ему срочную депешу из главного горного управления. Содержание письма и депеши оказалось сходтального горного начальства. Еще в прошлом году из столицы дошли слухи, что такой юбилей будет всенепременно отпразднован. Неясным оставалось только одно — какую дату изберет для этого торжества государь. Указ императрицы Елизаветы Петровны «взять под себя» Алкогда не звали.
Итак только на заводской каланче отбили четыре удара, офицеры в полном составе переступили порог заводского кабинета господина управляющего. Майор Соколовский, прошедший выучку в петербургском кадетском корпусе горных инженеров у профессоров-«колбасников», весьма высоко ценил немецкую педантичность. Да он и сам был немного педантом, правда, по-русский манер: прощал неумение по службе, даже злоупотребление хмельным, но никогда не прощал опозданий.
Поощряя подчиненных за их точность, майор Соколовский заговорил из-за стола с престарелым штабскапитаном Малеевым, который сорок лет служил в должности начальника Сузунской горной конторы.
-Добрый день, любезнейший Фрол Романович, как ваше здоровье?
Майор Соколовский спрашивал старого штабс-капитана о здоровье потому, что не видел его сегодня. Старик прихворнул и в первую половину дня не появлялся на службе.
—За всю ночь, к-хе, к-хе, глаз не сомкнул, ваше превосходительство. Мигрень замучила, к-хе, к-хе, будь она неладная,— отвечал штабс-капитан слабым болезненным голосом.
— Я знаю великолепное средство против мигрени. Банька, Фрол Романович, банька,— посоветовал майор Соколовский и уже обращался к следующему офицеру.
Им был юный подпоручик Шаньгин, командир охранной команды, тот самый лихой кавалерист, который двумя часами раньше картинно гарцевал на коне перед солдатами, марширующими на учебном плацу. Подпоручик Шаньгин в офицерский чин был произведен не более полугода тому назад. В обращении с солдатами и унтер-офицерами он, в какой-то мере, уже успел свыкнуться со своим новым положением «отца-командира», однако в офицерской компании все еще боялся показаться неловким и глупым и потому говорил никак не более того, что предписывал устав. Когда его называли по фамительный намек на мучную постряпушку — шаньгу. И потому юный подпоручик позволял себе маленькую тактическую хитрость — он всякий раз называл свою фамилию, не Смягчая звук «н». И везде в казенных и эпистолярных бумагах собственной рукой писал — «Шангин».
Майор Соколовский деликатно не называл подпоручика Шаньгина по фамилии:

— Господин подпоручик, я наблюдал вашу солдатскую муштру. Вы делаете успехи. Я очень рад за вас...
Своего помощника, штабс-капитана Ивана Карловича Полетике, управляющий не спросил о заводских делах, а поинтересовался, исправна ли скрипка.
Здороваясь второй раз за этот день с приставом, который замыкал общество офицеров, майор Соколовский продолжал говорить о той же самой скрипке:
—А скрипка-то Ивана Карловича скоро нам весьма пригодится. Не так ли, Агап Прокоиьевнч?
—Так точно, ваше высокоблагородие,— с лихой готовностью ответил гиттенфельвальтер Агап Прокопьевич Стрижков, стараясь казаться как можно более бодрым: он уже изрядно был «под шафэ».
Майор Соколовский поспешил ие заметить того, что пристав успел отяжелеть, и, обратившись к офицерам, предложил рассаживаться. Сам майор перешел из-за стола в глубокое кожаное кресло для посетителей. Он полагал, что таким способом разговаривать с подчиненными можно более доверительно.

—Итак, господа офицеры! Я созвал вас сегодня но делу не весьма обычному, которое случается... Нет, нет! Надобно сказать точнее. По делу, которое дарует гистория один раз в сто лет. Нам предписано отпраздновать вековой юбилей Алтайского горного округа...
Майор Соколовский сделал краткую паузу, и ею не приминул воспользоваться старик Малеев:
— Однако, ваше превосходительство, покорнейше прошу извинить, к-хе, к-хе. Столетний юбилей алтайских заводов уже однажды праздновали, к-хе, к-хе. Помнится, в двадцать четвертом году. По сему случаю в Барнауле даже возведен памятник. Демидов столп.

Складывалась выгодная ситуация: майор Соколовский вынужден был говорить прописную истину как бы не по своей воле, а потому, что его понуждали к этому другие.

—Вы совершенно правы, Фрол Романович. Но то был другой юбилей. То праздновали сто лет со времени учреждения на Алтае первых горных заводов. Еще в царствовании великого государя Петра Первого на Алтай явились пришлые рудознатцы Акинфия Демидова. Построили тогда на Змеиной горе первую плавильную печь. По горе и звалась та фабрика Змеиногорской, а по озеру — Колыванской. И вырабатывали из медной руды не медь, а серебро и золото. А медь за ненадобностью вместе с шихтой выбрасывали в отвалы. В тысяча семьсот сорок седьмом году Акинфий Демидов помер. И с тех пор вот уже сто лет все Алтайские заводы Демидова состоят в собственности царской семьи. Вот это-то столетие мы и празднуем теперь, Фрол Романович...

Но штабс-капитан Малеев уже не слушал объяснений господина управляющего — дремал. Стариковская сонливость делала свое каверзное дело. Ночью, когда можно и должно спать, этот проклятый сон никак не идет, всеми святыми не дозовешься. Днем же, когда чиновнику надобно бодрствовать, сморивает у всех на виду, всесильно заставляет «клевать», вызывая ехидные усмешки.

— Этот нынешний юбилей, господа, обещает быть особливым,— продолжал управляющий.— Я с часа на час ожидаю из Петербурга гонца... Однако ежели петербургский гонец и не явится, то юбилейные торжества от этого не сделаются менее значительными...

И майор Соколовский стал излагать, как он мыслит себе празднества но случаю 100-летиего юбилея Алтайских горных заводов. Он уведомил, что отец Василий получил из Барнаульского церковного правления предписание о торжественном богослужении, которое состоится 6 декабря, в день Николы-чудотворца. День этот объявляется всеобщим гульным днем для всех чинов монетного двора и литейной фабрики. После этого совещания они с приставом пойдут в исправительную казарму, чтобы учинить амнистию арестантам...

— Агап Прокопьевич, сколько у нас нынче арестантов под стражей?
— Два человека мужиков, ваше превосходительство,— приподнявшись, отвечал пристав.
— Кто они?
— Один приписной мужик, из Чингисов. Другой — бергал.

Отпустив подчиненных ему офицеров, майор Соколовский снова впал в задумчивость. Последнее время его все чаще одолевали тревожные предчувствия неблагоприятных перемен — то ли в судьбе руководимого им предприятия, то ли в судьбе его самого и семьи. Вот он только что объявил, что с часу на час ждет из Петербурга специального курьера — с вестями от самого царя. Какими они будут, эти вести? Добрыми, дурными ли? Не начнут ли сбываться самые тайные его опасения, с которыми он и поделиться-то ни с кем не имеет права, даже с любимой супругой Марией Павловной...

От сибирских денег ломятся уже все казначейства, их некуда девать. На Урале, в Екатеринбурге монетный двор подвергается реконструкции и скоро начнет чеканить легкую монету: из пуда меди — тридцать два рубля. Не будет ли чреват приезд царского посланника неприятностями именно в этом направлении? О-хо-хо... Почему человек лишен возможности заглянуть наперед даже на малый срок? Остается лишь ждать, томиться и подгонять время...

Глава IV

ЕГОРША ТАРАКАНЬИ МОЩИ

Едва клочковатое мутное небо потемнело от ранних декабрьских сумерек, на заводской каланче звонарь пробил пять часов. Басовито и тягуче проплыл над вечерним Завод-Сузуном медный звон. Набатные удары разошлись над поселением, как круги по стоячей воде, нисколько не потревожив глубинную неподвижность жизни обитателей завода.
Не успел звон заглохнуть в сосновом урмане, тесно обступившем со всех сторон завод со слободками, у главных ворот отозвались на него — караульщик заколотил в железную доску. Колотил дробно и долго, извещая о конце дневной смены. И тотчас же из крепости вынеслись бойкой рысью самосвальные двуколки без возчиков. Кургузые заводские лошади, приученные по звону кончать смену, взлягивая, проскакали мимо светлицы господина управляющего на конюшню.
Вскоре из фабрики пошел заводской люд. Бергалы брели по домам в Барабинскую слободку понурые. Полных двенадцать часов отстояли они у плавильных печей и кузнечных горнов. Огонь испарил и выжег из натруженных мускулов силу, все члены у людей ослабли и отяжелели, будто налились огненной медью, которую плавили и ковали. Бергалы шли домой, чтобы поесть горячего хлёбова, отоспаться, а завтра ни свет ни заря, по набатному звону, снова вставать и идти на завод ковать «государевы» деньги.

Последним из крепостных ворот валкой походкой вышел мужик, приметный своей необыкновенной худобой. О таких говорят: «Кожа да кости, в чем только душа держится». Поравнявшись с караульным солдатом, мужин не пошел дальше, а остановился на развилке дорог и, обращаясь к часовому, сказал сиплым голосом:

—Дозволь-ка, служылый, вольным воздухом подышать.
—Валяй, паря, дыши, да поживей! Мотри, кабы господин смотритель не углядел.

Бергал не ответил на предупредительные слова солдата, а только пробурчал про себя что-то злое и скверное. Однако и прятаться за крепостной стеной не стал, остался стоять за воротами, обратив свой взор вдоль крепостной стены, в сторону Богатой слободки, где на горе возвышалась златоглавая церковь. Глаза его глубоко ввалились, челюсти были сведены, будто слесарные тисы, губ не было видно совсем. Живость тощей его физиономии придавали кустистые черные усы, которые он не закручивал, как большинство заводских мужиков, а, наоборот, мохрил по-кошачьи. На тощей шее выпирал здоровенный кадык, величиною с куриное яйцо. Ниже кадыка, там, где шея соединялась с грудью, образовалась глубокая впадина. Волосатую грудь он держал нараспашку. Оттого ли, что ему все еще было жарко от плавильной печи или он выказывал таким способом свою удаль и лихость,— неведомо было. Старый, латаный-перелатаниый азям висел на его тощей фигуре, как ремье на огородном пугале.

Мужик был пришлый, не сузунский. Года два назад препроводило его начальство на медеплавильную фабрику из горного округа. Никто и ничего не знал о его роде-племени, да и сам он о себе никогда не рассказывал. Квартировал он у монетного караульщика Ивана Моргуна, который тоже был безродным и потому с охотою принял к себе постояльца.
За отменную худобу мужика вскоре прозвали Тараканьими мощами. А так как наречен он был при рождении Георгием, то и звать его стали все — и малые, и стары — Егорша Тараканьи мощи. Но вскоре длинное прозвище укоротилось, и новый сузунский поселенец сделался просто Егоршей Тараканом.

Караульный солдат пугал Егоршу Таракана смотрителем по той причине, что был Егорша арестантом, отбывал трехмесячную отсидку в исправительной казарме. Располагалась казарма в самом дальнем, северном углу крепости и находилась под охраной. Арестанты днями отрабатывали свой сменный повыток на рабочих местах, как и все прочие мастеровые. А на ночь их водворяли в камеру, где они сидели под замком. За самовольную же отлучку арестантов пороли розгами. Смотритель собственной властью имел право назначать до 25 ударов.

Егорша Таракан был посажен в исправительную казарму около двух месяцев тому назад за учинение «тихого бунта». В казенных бумагах «тихим бунтом» было названо событие, которое сделалось известным горнозаводскому начальству этим летом. Никто, кроме господина управляющего и пристава, не знает, кому первому пришла в голову мысль произвести сверку церковных книг, где было записано время рождения горнозаводских мужиков, с заводскими формулярами. Такая ревизия возрасту бергалов была совершена не только на Завод-Сузуне, но и на всех других рудниках и заводах горного округа. А за одно и во всех церковных приходах.

Вследствие этой обширной ревизии начальство узнало столь важную и неожиданную истину, об открытии каковой не мог помышлять даже самый преданный чиновник. Рабочие монетного двора и литейной фабрики почти поголовно значились в формулярных списках старше своих настоящих лет. Это-то и было названо в бумагах «тихим бунтом». Расхождения между церковными книгами и заводскими фомулярами, которые заполнялись со слов самих бергалов, были самые разные. Большинство мужиков прибавило себе, по году, по два. Но были и такие, которые покусились на три-четыре года и даже больше. А Егорша Таракан, настоящая фамилия которого была Таскаев, дерзостью своей превзошел всех прочих приписчиков возраста: прибавил себе целых десять годов. Значился он в казенных бумагах стариком 55 лет от роду, и скоро собирался хлопотать об освобождении по болезням и старости. Как он потрафил такую большую аферу — дознаться начальству не удалось. На допросах, кои велись с пристрастием, Егорша упрямо запирался. Однако в старом формулярном списке была обнаружена еле видимая подчистка, из чего следовало заключение, что Егорша подкупил низшего чиновника. На допросе он своего сообщника не назвал, чем усугубил тяжесть наказания. Земский суд определил ему 1500 ударов шпицрутенами.

На первый взгляд бунтарство бергалов и приписных крестьян казалось совершенно бессмысленным: служба-то на царевых заводах бессрочная, до самой смерти. Однако — бунтовали! И не только «тихо», но и по-всякому.


Не было, к примеру, завода или деревни, в которых не значилось бы по дюжине и более беглых. Иные прикидывались хворыми и немощными по старости, надеясь по этой причине освободиться от заводской кабалы. Мало кому удавалось это «лукавство», однако же некоторым удавалось, и это поддерживало в остальных надежду... Случались даже самооговоры и убийства, лжесвидетельства против самих себя — пусть тюрьма, пусть каторга, только бы не гнить заживо в ортах царевых рудников.

Порка «тихих бунтарей» в Завод-Сузуне для всеобщей острастки была учинена публично на базарной площади, при большом стечении народа. Больше всех досталось шпицрутенов Егорше. Его едва не засекли до смерти. Шесть недель отлеживался пластом в исправительной казарме, чуть богу душу не отдал. После этого он приказом начальника горного округа на три месяца был водворен под арест в ту же исправительную казарму, где пребывает и поныне.
Егорша и теперь еще кровью похаркивает, однако, хоть и тощ, как хвощ, зато и дюж, как гуж. Чудом выжил, на ноги встал и вот уже третий день на работу ходит, плавит медь в подручных у мастера.

Стоит он у заводских ворот при дороге — живой. За спиной у него солдат. Лютым волком на мир божий смотрит Егорша Таракан, но глаза прячет. До поры до времени...

— Таракан! Будя прохлаждаться! Подь в казарму! — строго приказал солдат.
— Дозволь, служилый, ишшо чуток. Може, свово хозяина фатеры, Моргуна, увижу. С монетного скоро пойдут.
—Подь, грю. Подь! Свидания не дозволены! Часовой подошел к Егорше, взял его за плечо и, подталкивая, направил в крепостные ворота.
— Иди, паря, по-хорошему. Не то сызнова тово... посекут. И я угожу в немилость.

Часовой водворил арестанта в крепость, вскинул ружье на плечо и, как маятник ленивых гостиных часов, стал маячить около главных крепостных ворот.

Глава V

МОНЕТНЫЕ БЕРГАЛЫ

Караульщик Иван Исаков, известный в миру по прозвищу Моргун, нес службу на монетном дворе, в кожухе. Кожухом называли машинное отделение, где помещались водоналивные колеса, приводящие в движение плющильные станы и чеканные станки. Располагался кожух за главным корпусом денежной фабрики, в особой пристройке, и примыкал к его задней стене,

Монетный двор и литейная фабрика начинают и кончают работу в одно время. Отбрякает караульщик у ворот в медную доску пять раз — вот и пересмена. Да только монетный двор выпускает своих бергалов позже остальных на целых полчаса: на литейной фабрике нет никаких обысков, а деньгоделателей, прежде чем выпустить за ворота, подвергают двойному обысканию. Первый досмотр называют малым или наружным. Его учиняют при выходе из отделений — караульщики ощупывают и оглядывают одежонку и обувку.
Второй обыск — обстоятельный. Его чинят при выходе из крепости, в особой избе. Идут деньгоделатели на обыскание не скопом, а по строгому порядку, отделение за отделением. Последними подвергаются досмотру сами внутренние караульщики, которые только что чинили первый обыск.

Иван Моргун хоть и караульщик, по проходить через обыскательную избу может первым: в кожухе у него нету мастеровых и обыскивать ему некого. Однако он никогда не торопится уходить, дожидается закадычного дружка Игната Ехета, чтобы вместе идти домой. Игнаха робит за стеной кожуха, в плющильне. Он там за старшего и потому всегда замыкает в обыскательной избе свою сменную артель. Моргун, насидевшись за полсуток в одиночестве, радуется встрече с другом, выходит к нему из кожуха всякий раз с одним и тем же излюбленным приветом:

— Христос те навстречу, Игнаха!
— Здорово, Ваныпа. Ну, как ты тута, паря, живешь-можешь?
— Жив, натца, покедова, и на том спаси бог. А ты-то как?

От кожуха до обыскательной избы — десять шагов, много не наговоришь. Мужики на ходу расстегиваются, рассупонивают сыромятные ремни на портах, чтобы в обыскаловке терять меньше времени. Там их разоблачают донага, как в бане. Орудуют на обыске два караульщика-обыскателя. Они в своем деле насобачились, обувку и одежонку стягивают, будто шкурку с белки. Глазом моргнуть не успеешь — уже голый. А в другой раз, когда что-то вызывает их подозрение, то и в рот заглядывают — не положил ли под язык либо за щеку деньгу, а то и наклониться велят: может, в срамное место пятак запихал.

Игнаха выходит из обыскателыюй избы первым. Ступив с крыльца на землю, он неспешно поворачивается в сторону Богатой слободки и старательно крестится на златоглавую церковь. Помолившись, надевает шапку , сделав несколько шагов, стоит — ждет, когда выйдет Моргун.

В обличий Игнатия Ехета и Ивана Моргуна много схожего. Оба роста небольшого, оба кряжистые, как сутунки, и силой тот и другой дюжие. У Игнахи, правда, руки длиннее, до самых колен. Зато Моргун с молодости был много проворнее, увертливей, побороть его редко кому удавалось. Бывало, как ни бросят, а он все на ногах, будто кошка.
В разговоре друзья, напротив, шибко разнятся. Игнаха говорит басовито, не торопится, словно каменья ворочает и стену из них составляет. А Моргун выговаривается торопливо, спешит собрать в кучу слова, какие на ум пришли, чтобы не растерять.

За многие годы все меж ними говорено и переговорено на сто рядов, и жизнь весьма скудная, один день похож на другой. Однако, и при скудости жизни предметы для разговоров находятся.
— Слышь, Игнаха, пошто ноне погода кака-та несуразна? Заместо Никольских морозов, вишь, оттепель стоит. Бор то э-вон как шумит, глухо. На оттепель пойдет. Ет примета верна. Ежели бор шумит, на оттепель. А?

— Не ко времени,— неспешно отзывается Игнатий.

— Ет уж так, Игнаха. Ежли бор шумит, к оттепели,— продолжает Моргун.— Вот молчал бы он, бор, натца, тада б мороз. А так — нет, к оттепели. Ет не нами, ишшо стариками примечено: шумит, выходит, к оттепели.

— Оттого, видно, в суставах ломота.

— А от чего ишшо ей быть-та? К перемене погоды, натца, ет уж так— Баньку истопить надоть. Косточки попарить. Глядишь, полегчат.

— Моим косточкам банька, натца, уже ие пособит.— В голосе Моргуна послышалась тоскливая жалоба.

— Штой-та так? — удивился Игнатий.

— Да помирать пора. Помирать...

Игнатий посмотрел на Моргуна так пристально, будто не видел его многое время.
— Захворал, нешто?

— Хватит уж белый свет коптить,— неопределенно ответил Моргун.— Знак мне давеча был: старуха моя во сне являлась. Тянется руками и говорит этак ласково, мол, стосковалась я с детками по тебе, отец, долго штой-то не идешь к нам.

— Так н сказала? — усомнился Игнатий.

— Натурально...

— А те не поблазнилось?

— Так ведь то ж сон, Игнаха, чему там блазниться-та? Сон и сам заместо виденья.

Игнатий ничего не ответил Моргуну на его рассуждения, которые показались ему не очень ясными, и, дабы не ввязываться в путаные мысли, предложил:
— А ты молись более...

— И так уж молюсь. Однако сумлеваюсь, не надоели бы мои молитвы-та господу богу.

— Вот эт ты заздря! Молитвой бога не прогневишь, ехетство с мошенством...

Необычная поговорка эта — «ехетство с мошенством» — давно пристала к мужикам колокольцовского семейства. Первым в словесный обиход взял ее дед Митроха, отец Игнатия. Что обозначало это закондыристое словцо «ехетство» и почему оно соединялось с «мошенством»,— этого сам дед Митроха объяснить не смог бы. Да объяснений на этот счет и не требовалось: все в Завод-Сузуне давно уже привыкли к этим непонятным словесам и прозывали Колокольцовых — Ехетами.

Глава VI


БОБЫЛЬЯ ЖИТУХА МОРГУНА

В нетопленой холодной избенке Моргуна безлюдно — ни одной родной души. Бобыль и есть бобыль, вдовец. Вся живность, какая водится у него в хозяйстве,— кот да две курчонки с петухом. Но и эта божья тварь ждет хозяина, рада его появлению. Едва перестудил Моргун порог,— под шестком куры затревожились, есть-пить просит. Кот с нетопленой печи спрыгнул, трется об ноги, по ласке стосковался.

Курчонок-то, по-хорошему, давно бы зарубить надо на похлебку: старые они, сколько уже лет не несутся. Но рубить жалко. Петуха он держит заместо часов, чтобы кукарекал да о времени длинными зимними ночами извещал, все веселее. А без куриц как одному петуху жить? Чего доброго, от одиночества петь перестанет. Вот и не решается Моргун пустить яловых куриц под топор — пусть здравствуют с петухом совместной жизнью.

За день изба совсем выстыла. И хотя на улице тепло, крошечные одинарные оконца из налимьих пузырей куржаком покрылись. Стоят белесые, как мертвые бельма. Через них не разглядишь ничего, кроме мутного света.

Первым делом взялся Моргун растапливать печь. Раскопал клюкой загнетку, но ни одного горячего уголька не нашел — все в труху перегорели. Принялся добывать огонек кресалом. Приставил тлеющий трут — вареную березовую губку — к угольку и стал помаленьку раздувать его. Огонек с трута перелез на уголь. Моргун подложил еще несколько угольков и стал дуть на них смелее. Потом к углям поднес лоскуток бересты.

Пока ходил по воду, у печки сделалось и светло, и тепло. Скинул он драную шубейку, повернулся к печи спиной — и
в пору не сходить бы с этого места. Но под шестком, у самых его ног, тревожились куры, высовывали сквозь частокольную решетку головы — просили корму. Он нехотя сходил к двери: там на голой кровати стоял початый мешок с житом. Куры набросились на зерно, но ночью они слепые, клюют наугад, больше долбят по корыту вхолостую.

— А ты, Василь Котофеевич, ужо обожди,— начал пустословить Моргун с котом, который сидел на лавке и жмурился от яркого огня.— Вот сварится кашка, тады и мы с тобой вечерять станем.

Добыл ухватом из печи щербатый чучунок с кипящей водой, сыпнул большую жменю пшена, бросил щепоть соли и, прошептав имя божье, сунул чугунок обратно в огненную печь — варись, каша.

— А таперича, натца, мы с тобой и сальца в кашку покрошим. Так, что ль? День-та, кажись, сёдни мясоед? А? Чо молчишь-га? Хошь сала, а, Василь Котофеевич? Вижу, хошь сала, хошь. Небось к постной-та курячьей еде не льнешь, варнак ты этакий...

Пока Моргун грелся у печи да суесловил с котом, дрова в печи стали прогорать. Надо было зажигать каганец либо лучину, в-потемках какая еда? Мимо рта ложку, конечно, не пронесешь, однако при свете привычнее, Ко всему дана человеку привычка, и он, Моргун, живет на этой земле тоже по привычке, ибо так заведено. Ежели бы можно было помереть по своему хотению, так давно бы помер с радостью и охотой. Обрыдла Моргуну жизнь на белом свете, надоела хуже горькой редьки. Столько горя мыкал он в своей жизни, столько мук принял, что давно заслужил себе покой и вечное счастье на том свете.

О этой мыслью недели три тому назад затеял он важное дело: начал мастерить себе гроб. Долбленый, из лиственничного комля. Настоящая будет домовина. Бренное тело уляжется в ней удобно, покойно. Уже полностью выдолбил внутреннюю полость, осталось только подчистить. Правда, на примерку еще не ложился, но по расчетам все должно определиться в самый аккурат. А ежели узковато или коротковато, то и поддолбить можно: лиственница взята с запасом.
Однако как ни занят был Моргун делами и неотступными мыслями о приготовлении к вечной потусторонней жизни, а помнил, что скоро в Завод-Сузуне разыграется Никольская ярмарка. Подвалят со всего мира постояльцы, и в его бедной избенке тоже на две недели сделается шумно и людно. Завтра собирался он для ярмарочников горницу протопить, в которой давно не живет. А сегодня хотел еще помастерить домовину да лечь в нее на первую примерку.
После ужина, перед тем как приступить к делу, Моргун полез к божнице зажечь перед иконами лампадку. Каганец на столе — для света, лампадка — для святости. Засветив лампадку, слез на пол и тяжело опустился на колени для молитвы.

— Благослови, господи, и помоги мне, грешному, совершить начинаемое мною дело во славу твою.— Подумал и, жмурясь всем лицом на иконы, добавил от себя: — Помоги домовину изладить. Наши-то плотницкие мастера больно уж плохие казенные гробы робят беднякам да сиротам... Работенки-та с домовиной осталось совсем немного. Недели на три-четыре. Излажу, натца, тады и прибери меня, господи...

Встав с молитвы, Моргун с великой натугой выдвинул из-под кровати недоделанную домовину, которую прятал туда на случай, ежели наведается какой-нибудь незваный гость. Еле-еле взгромоздил ее на стол. Перевел дух. Скинул с ног драные пимы и, перекрестившись на закопченные иконы, полез в сладко пахнущий смолевой гроб — на примерку.

Глава VII
КАЗАРМА ДЛЯ ИСПРАВЛЕНИЯ НАРОДА

Непочатая сальная свечка, зажженная с вечера на столе перед смотрителем: исправительной казармы, без малого совсем сгорела. Оплывший крохотный огарок торчал из подсвечника уродливым кукишем, будто нарочно дразнил унтер-шихтмейстера Тихобоева. Глядя на горючие восковые слезы, унтер исходил лютой злобой к каналье-арестанту. Это он, Ванька Бархатов, все еще не вернулся в исправительную казарму, чем и обвиноватился перед смотрителем за перерасход светильных припасов.

«Ну, погоди ты у меня, протчий ты куцый огузок! Вот ужо я тебя...»

Перед грозным смотрителем на арестантской книге лежала бумага относительно его, Ивана Бархатова дела. Унтер давно знал эту бумагу чуть не наизусть, но от вынужденного бездействия сызнова проходился глазами по писанине:


«Представление.

О Сузунского Завода рудовозе Иване Бархатове.
Сей Иван Бархатов 25 лет исправно возил руду со Змеиногорского края рудников Крюковского и Риддерского. Однако в сем 1847 году не вывез весь свой повыток руды числом в 500 пудов. Причиною же сего является, что с начала весны от тяжелой горячки получил во всем корпусе расслабление, невоздержание мочи и в правом паху нарыв, от коего тот пах прогрызло, и весьма сими болезнями и поныне одержим. Так что едва мог, и то с попутными людьми, из жительства своего Чингисской волости, села Чингисского, до города Барнаула доехать. Рудовоз Иван Бархатов просил определить его на лечение в Барнаульский гошпиталь, а годовой повыток на вывозку руды — снять.

Достоверность сего происшествия 17 человек засвидетельствовали собственноручно наложением крестов вместо подписи, с приложением печати волостным старостою.

А по сему Алтайское горное правление решило:
1. Повыток Ивана Бархатова на вывозку руды числом 500 пудов со Змеиногорского края рудников возложить на поручителей через Ордынского земского управителя.
2. Самого рудовоза Ивана Бархатова по выпользыванию его в Барнаульском гошпитале отослать для употребления в заводскую работу в Сузунскую контору.
3. Сим подтвердить предписание горного начальства от 19 июня 1822 года всем волостным правлениям и сельским начальникам о недержании в селениях больных служителей или урочников во избежание их за сие ответственности по причине уклонения от исполнения своего повытка.
А дабы все сие было на виду не токмо у самих волостных начальников и сельских старост, а паче и у самих селян каждого селения, то и надлежит сие предписание огласить для всеобщего оповещения на сельских сходах».

Сия всесильная бумага была весьма исправно оглашена во всех деревнях, приписанных к горным заводам, и селяне все поголовно знали: заводской повыток хоть помри, а исполни. Ванька Бархатов тоже все это знал твердо, однако нарушил волю начальства и по выписке из госпиталя прямой дорогой отправился к себе в Чингисы, к семейству. Дома, одна баба с ребятишками надрывалась в хозяйстве, надо было хоть маленько пособить по домашности. Думал, успеет хозяйствишко поправить, сенца привезет, дровишек попилит. Однако не успел. Через неделю взяли его из дома и под конвоем препроводили в Завод-Сузун. А здесь за самоуправство на два месяца отсидки посадили в исправительную казарму. По сей день и отбывает он свой срок, возит на завод уголек на казенных лошадках. И за это благодарит бога: начальство могло приневолить на своем тягле отрабатывать повыток. Тогда бабе с ребятишками вовсе было бы невмоготу, хоть ложись да помирай. На себе дров и сена не навозишь!

...Смотритель уже несколько раз снимал с оплывшейсвечи нагар. Свеча убывала прямо на глазах, а арестант в казарму все не являлся. Унтер-шихтмейстер от скуки вдруг захотел увидеть наличного арестанта Егоршу Таскаева, который, по докладу старосты, был «тутака на нарах». Унтер посмотрел в потемки, отыскивая глазами своего помощника, но никого не увидел.

— Староста, где ты есть?

— Тута я. ,

— Позови-ка ко мне арестанта Егора Таскаева.

— Чичас.

На двери камеры загремел железный запор, ржаво, по-амбарному, проскрипела дверь. Слышно было, как староста тормошил арестанта, навеличивая его скотиной.

Перед смотрителем исправительной казармы предстал заспанный Егорша Таракан. Облачен он был в грязное рубище. Длинная рубаха доходила до колен. Из-под рубахи торчали чамбары неизвестного цвета. Мосластые босые ноги стояли широко, будто перед кулачным боем. Попав из темноты на свет, арестант щурился и прятал заспанные глаза.

— Здравия желаем, осподин смотритель! — Голос у тощего арестанта был басистый и твердый и не соответствовал тщедушной комплекции хозяина.

Унтер-шихтмейстер не ответил на приветствие, а спросил с пристрастием:

— Кто спать дозволил, спрашиваю? Переклички-та ишшо, кажись, не было?

— Кила, осподин смотритель, разболелась — спасу нет.

— Ты мне своей килой и протчим зубы не заговаривай. Кто, говорю, дозволил спать в неозначенное время? А?

— Ежели не веришь, можешь самолично пошупать,— и арестант полез рукой в чамбары.

— Я те пошшупаю! Ввалю двадцать пять горячих, зараз кила на место встанет! И протчим закажешь.

— Воля твоя, осподин смотритель. Было бы за что.— Арестант держался с унтером Тихобоевым хотя и не дерзко, но независимо.

— Найдем за что, протчий ты человек! — угрожающе пообещал смотритель, но предмет разговора переменил.— Ты вот лучше скажи-ка, где таперича арестант Иван Бархатов. А разговоров каких про между вас не было? Противозаконных...

Арестант понял тревогу смотрителя, убежденно перекрестился:

— Господь с тобой! Это ты насчет того, чтобы в бега? Так нет, будь покоен. Никуды Ваныпа Бархатов не побежит.

— А ты откель знаешь?

— Знаю. От свово дома и собака далеко не бегат.

В темных хмурых глазах Егорши Таракана блеснули лукавые огоньки, и Егорша сказал, широко и звучно зевая:
— А куды побежишь-та? Кругом тайга, а все — царева вотчина.

Упоминание арестантом в праздном разговоре царской персоны показалось унтер-шихтмейстеру недозволенным, и он, не повышая голоса, скомандовал:

— Прекратить протчие разговоры!

Смотритель страсть как любил употреблять слово «прочее», переиначенное на свой манер. Ему казалось, что, вставляя это книжное словцо, он становится в глазах «протчего народа» человеком образованным и значительным, чуть ли не наравне с господами офицерами.

— Староста, препроводи арестанта в камеру!

Злой блуждающий взгляд унтера Тихобоева снова наткнулся на свечу — совсем догорела! Смотрителю до того сделалось жалко свечки, что хоть матерно ругайся. Только поставил, думал — до Николы хватит, а спалил за один вечер и без толку. И все из-за этого поганца Ваньки Бархатова.
«Ну, погоди ты у меня, каналья! Вот явишься!..»
И унтер-шихтмейстер в сердцах ткнул перо в чернильницу так, что оно со звоном стукнулось о донышко.

Скоро в штрафной книге появилась запись:
«Арестант Иван Бархатов имеет опозданье в казарму». А в графе «Наказания» унтер твердо вывел: «25 розг по велению смотрителя».

Приняв решение об экзекуции и совершив надлежащую запись, унтер Тихобоев сызнова позвал старосту:

— Распарь-ка розги...

Староста, не оболакаясь, вышел в сени и скоро принес из холодной кладовки пару таловых прутьев. Придавив прутья ногой, обрезал единственной рукой топкие концы. Потом примерил розги по своему росту и, открыв железную заслонку, сунул их вершинами в чугунок — распариваться.

...Арестант Ваныпа Бархатов вернулся в исправительную казарму только в девятом часу вечера. Измученный, голодный и чумазый, он был рад месту на тюремных нарах. О пустой горячей похлебке мечтал, как о райской жизни. Но едва переступил порог, сразу почуял неладное.
Унтер-шихтмейстер сидел за столом торжественный, будто на именинах. А из печки торчали розги. Мудрено ли было догадаться, для чьей шкуры они припасены. Арестант испугался напрасной кары и стал торопливо и сбивчиво твердить:

— Не виноват, видит бог, не виноват! Вот те святой крест, паря, не виноват! Перед иконою присягну. Дозволь, осподин смотритель, пояснение сказать. Не виноват!

— Говори, протчий ты человек,— милостиво согласился унтер-шихтмейстер, хотя заранее знал: все, что скажет арестант, ровно никакого значения не имеет. Сечь он его будет все равно, экзекуция-то уже занесена в книгу.

Арестант слегка осмелел и стал объясняться как можно обстоятельнее:
— Вышло это, сказать, таким родом, осподин ундер. Второй-ка коробок уголька я в завод должон был свезти. Такое приказанье вышло мне поутру от нарядчика. Токмо переехал я через запруду, стал подыматься в гору, гляжу — а навстречу мне идет дьячок. Как есть во всем поповском одеянье. Господи, думаю, примета-та худая. Ну, я, паря, от беды-та в переулок и отвернул...

— Ну, давай-давай, што там было далека?

— А дале было так, осподин ундер. Выехал я, паря, в урман, а сам соображаю себе: пронесет аль не пронесет. Ну, доехал до угольной кучи, ничаво, пронесло. Набросал в коробок уголька. А тем временем, сказать, уже смеркаться стало. Ну, я возвертаться начал, и тут беда — заворка лопнула. Оглобля оторвалась. Так оно все и было, вот тебе крест. Не пронесло, выходит. А не встреться на дороге дьячок, будь он неладен, никакого изъяну и не вышло бы. Это уж так...

Речь арестанта была настолько убедительна и искренна, что не могла не подкупить своей правдивостью. Унтер-шихтмейстер молчал. И Ваныпа Бархатов уже думал, что смотритель сейчас отпустит его и разрешит
умыться и поужинать.
Но унтер сображал совсем о другом. В штрафной книге запись о происшествии и наказании произведена им собственноручно. И ежели теперь взять и зачеркнуть эту запись, то в книге образуется грязь и непорядок. А это в казенной службе ие годится, потому как заметит начальство. Правда, экзекуцию можно не приводить в исполнение. Но ведь и сие может обнаружиться, и тогда начальство усомнится в его искренности и усердии. Нет, придется посечь.

— Арестант Иван Бархатов!

— Слушаюсь, осподин смотритель.

— Скажи-ка, Иван,-- непривычно миролюбиво начал унтер-шихтмейстер.— Кто, по-твоему, должон наблюдать порядок в санях?

—Известно кто...

— Вот именно, кто? На заводе общий порядок блюдет сам господин управляющий. К примеру сказать, в исправительной казарме блюсти порядок препоручено мне. А в санях? Да ты соображай, Иван, соображай.

— Сказать, и так уже соображаю, паря...— Арестант снова поник, он понял, куда клонит смотритель.— Выходит, виноват я?

— Правильно. Виноват. Не досмотрел — вот заворка и лопнула. И вышло опозданье, а по другому сказать, нарушенье закону. За это я обязан учинить тебе наказанье. В моем чине дозволено определять двадцать пять розг. Их ты и получишь, чтобы все по справедливости. Десять днесь и пятнадцать завтра. Разболакайся и протчее...

Арестант, услышав окончательный приговор, понял, что спорить напрасно, обмяк и заплакал. Мужик сорока пяти лет от роду плакал, как маленький ребенок, не стыдился, и не прятал своих слез.

— Осподин ундер,— слезно причитал Иван Бархатов.— Милостивец ты наш, ты уж сразу меня посеки, однова. Не оставляй на завтра, сделай милость, милостивец...

Унтер Тихобоев самолично учинил важное нововведение в практику экзекуции, которое не было оговорено в писаных законах: телесное наказание приводилось им в исполнение не за один раз, а дробилось на мелкие порции.
Можно было бы усомниться в подлинности его фамилии: мол, Тихобоев — это прозвище по его полицейскому ремеслу. Однако это не так. Фамилия его была настоящая, доставшаяся ему от родителя и означенная в церковных книгах.
Однорукий староста уже привязал сыромятными ремнями к лавке ноги арестанта и связывал под лавкой руки. А унтер-шихтмейстер тем временем пробовал розги. Протягивал прутья в ладонях, взмахивал ими, разрезая со свистом воздух. А арестант все упрашивал своего палача:

— Осподин смотритель, милостивец ты наш, смилуйся, посеки однова. Не оставляй на завтра...

На слезную мольбу арестанта унтер Тихобоев отвечал тихим ласковым голосом:

— Какой ты непонятливый, Иван. Сразу-та будет многовато, а помаленьку шкуре легше...

Едва унтер-шихтмейстер занес розгу, как из камеры застучали в дверь кулаком.

— Господин ундер! — сердито забасил из-за двери Егорша.— За што измываешься над человеком?

— Замолчь, протчий ты человек, не тебя секут. Не встревай!

— Креста на те нету - аспид!

— Это что, бунт?! — вскричал унтер-шихтмейстер.— Я цареву службу сполняю, гнида ты этакая! А ты мя протчими непотребными словами срамишь? Ну, погодь!..

И он со свистом ударил розгой по голой пояснице арестанта, привязанного к скамье. Арестант судорожно вскрикнул.
Унтер Тихобоев был искусный экзекутор. Он знал, как приложить розгу, чтобы было больнее. С оттяжечкой, с оттяжечкой! На себя розгу надо маленько потянуть, на себя! Вот эдак, вот-вот! Три! Четыре!
А в это время на крыльце исправительной казармы послышались твердые шаги, шел кто-то важный.


Глава VIII
АМНИСТИЯ

После совещания с господами офицерами майор Соколовский, сопровождаемый приставом, совершал предпраздничный обход монетного двора и литейной фабрики. Обход затянулся допоздна: управляющий входил во все малые подробности охранной службы. Гиттенфельвальтер...

Продолжение следует.




Оценка посетителей сайта:  9.00  (проголосовало: 1)


Версия для печати ---> Версия для печати

Swetlichka

Модератор
Swetlichka

Страна: Германия
Город: Франкфурт
Хобби: воспитание сына
моя анкета

24.06.2009 03:42

1.
И когда же будет продалжение ?

cepbiu

Администратор
cepbiu

Город: Сузун навсегда
Хобби: фотография, нумизматика (сов.период + сузунская медь+ третий рейх), рыбная ловля (хищники)
моя анкета

25.06.2009 05:25

2.
@Swetlichka
Люди же не читают сообщения длиной более 10 слов... :lol:

На днях выставлю.


cepbiu

Администратор
cepbiu

Город: Сузун навсегда
Хобби: фотография, нумизматика (сов.период + сузунская медь+ третий рейх), рыбная ловля (хищники)
моя анкета

28.06.2009 19:57

3.
Дополнил.
Ещё 10 слов...




Только зарегистрированные пользователи могут оставлять комментарии или открывать новые темы.
Зарегистрироваться вы можете перейдя по адресу: http://www.susun.ru/register
Работает на Textus ------ RSS сайта


Любая перепечатка или использование материалов только с предварительным, письменным разрешением, указанием автора, адреса и линка на сайт в видимом месте страницы с материалом.
Все права принадлежат авторам, странице www.susun.ru и будут защищены по закону.

© Сергей Калякин 2008-20142019 ·

Данные для связи: Контакт с руководителем сайта.